Наверх
Репортажи

Донецкая западня

Чем живет столица непризнанной Республики
05.12.2016
В Донбассе продолжается война, хотя ее уже давно пытаются не замечать в России, и даже в центре Донецка легко забыть про нее. Но — почти каждый день есть жертвы среди военных, не реже, чем каждую неделю — среди гражданских. Порядка 200 тысяч человек живет вблизи линии разграничения, они уже привыкли к опасности и к безнадеге. Сейчас в чем-то даже тяжелее чем в период активных боевых действий лета 2014 года: тогда все знали, что война закончится, а это — может продолжаться долго. В условиях опасности люди могут быть счастливы — из-за сплочения, обретения смысла, взаимопомощи. В условиях паузы - увы. 
- Добро пожаловать в наш говенный мир, - встречает с порога голос. Таким голосом открываются сцены в фильмах, когда главный герой незаметно перешагивает черту, пройдя сквозь густой туман в знакомом направлении, и оказывается там, где на первый взгляд все – по-прежнему, но по мере развития действия герой осознает: все уже не то и не так.

Старый знакомый - Максим, частый посетитель этой кофейни, произнесший приветствие, стоит у входа, держа в руках вязаную шапку. Он уже собирается уходить. Он и уходит, предварительно натянув шапку на лысую голову, но успев со значением посмотреть круглыми голубыми глазами из-под поднятых к голове рук.
На подоконнике мерцает яркими огоньками все тот же самовар со вставленными в его бока цветными стеклышками. Пахнет все тем же кофе. Все те же трамваи сотрясают окрестности. А надписи мелом на доске показывают цены на кофе, не сильно изменившиеся с тех пор, как кофейня была открыта – в феврале две тысячи пятнадцатого, когда город выглядел пережившим страшную эпидемию, которая махом унесла жизнь всех горожан. Кофе тогда, в две тысячи пятнадцатом, своим долгим ароматом заманивал в кофейню лишь редких прохожих. А сейчас за столиками – все те же люди, самые первые посетители, не уехавшие из города с началом войны, но и в их лицах что-то изменилось едва уловимо. Может быть, ушла надежда.
К шести вечера темнеет. К семи – пустеют улицы. Трамваи развозят по домам пассажиров, возвращающихся с работы. В город заходит туман. В этот сезон он заполняет город почти каждый вечер. Плотный и белый, имеющий запах. Кажется, где-то за городом, потерянная в степях, бесперебойно работает большая опарина, вырабатывающая его. За четыре часа до наступления комендантского часа, в центре города можно встретить лишь редкого пешехода. Магазины закрыты, но светятся их вывески. В переходе одинокая женщина оглядывается с опаской, чтобы проверить – кто шагает за ней?
В восемь часов вечера в городе полностью воцаряется темнота. Она сама становится комендантом, загоняя людей в дома задолго до наступления комендантского часа. Впрочем, до десяти вечера в центре еще работают не малочисленные кафе и рестораны, цены в которых сопоставимы с московскими. Здесь отдыхают «вернувшиеся» - денежные горожане, сбежавшие от войны в Москву или Киев, а также чиновники новой волны. И хотя в этом городе еще год назад царил дух протеста и революции, сегодня никто не решается спросить заседающих – «Где взяли деньги?».
К десяти вечера темнота приобретает все признаки военного диктатора. Рестораны закрываются. Улицы умирают. В свете фонарей на стене одного из домов у площади Ленина можно прочесть надпись – «Жизнь, я тебя уверяю». Ее автор не закончил мысль, не поставил многоточия, и прочетшему остается только гадать – в чем же тому хотелось уверить жизнь. 
В городе объявился маньяк. Днем о нем говорят вполголоса, а к вечеру переходят на шепот. Разговоры лепят к его образу все новые детали, и, в конце концов, из них вырастает монстр, утягивающий женщин в кусты. Предупреждают – «Ты смотри, поздно по улицам не ходи. Одна девушка позвонила парню, сказала – будет через пять минут. Он ее не дождался. А утром ее нашли в кустах мертвой». Этот маньяк как будто помогает понять присутствие постоянного для города страха и объяснить его происхождение. Пока маньяк ходит на свободе и утягивает женщин, для некоторых постоянно присутствующий в городе военной диктатуры страх получает официальную санкцию на существование. Маньяка боятся можно.
Днем светит солнце. Видны билборды. Глава Республики уступил на них немного места погибшему Мотороле. «Герои не умирают» - написано на них. Прошли недели со дня его смерти, но траурный дух еще кружит по городу. И не уходит он не только потому, что люди скорбят по погибшему, а и потому, что смерть его забрала у них еще больше от ощущения безопасности – теперь страшное может поджидать в каждом доме, в каждом подъезде и в каждом лифте.
В эти дни в городе, и даже в центре, снова слышны звуки тяжелых орудий. Окопы, позиции, стреляющие вооружения – в нескольких километрах от него. Кто-то из бойцов вот в этот самый момент совершает свой подвиг мужества, а кто-то проживает свою последнюю минуту. А центр, как ему и положено в любом другом городе, шумно бьется. Бьются и окраины, бьется передовая, но не музыкой и весельем, а выстрелами, прилетами и попаданиями в мирные дома. И уже не разобрать, какое из этих двух сердец города – настоящее.

Мерзнет круглое озеро. Узкая дорожка вдоль него забросана сухими листьями камыша. Озеро отражает серое небо белым, и кажется, что вот она – эта опарина, из которой в город приходит туман, и находится она прямо на линии фронта, в селе Веселое. Вблизи от озера – редкий лесок. За ним начинаются украинские позиции.
Деревенский мужичок в кепке, плотно заложив руки в карманы, идет по узкому берегу, перепрыгивая через рытвины и неудобные камни. Камыш шуршит под ногами.
- Что, страшно? – оборачивается он, и, получив утвердительный ответ, удовлетворенно посмеивается, как будто радуясь чужому страху, и отсутствию страха своего. – А мы все время тут. Уже устали бояться.
Выходит на широкую дорогу. Слышно, как под его ногами хрустят осенние листья, прихваченные инеем. Кренятся в сторону электрические провода, деревянные заборы с алюминиевыми умывальниками. Поднимаются кучи щебня, оставшиеся от домов. Кажется, в этом селе никто, кроме этого мужичка не живет, а потому и он не спешит, ведь спешить ему не к кому.
И все же, становившись у забора между двумя кучами щебня, шифера и битого кирпича, он, сложив руки рупором, выкрикивает в щель:
- Теть Нин! Илюша!
Помолчав и обозрев окрестности, повторяет, беря выше:
- Теть Нин! Илюша!
День стоит тихий. И кажется, на призыв мужичка скорее отзовутся из-за леска, чем из-за забора. Приложив ухо к щели, он прислушивается.
- Теть Нин! Илюша-а-а-а!
На этот раз поблизости отзывается стая бродячих собак. Воодушевившись их ответом, мужичок зовет снова и снова, пока ворота не открываются и из них не выходят две старушки.
- А Илюши нет, - говорит одна. – Он в город за стройматериалом поехал. Я ему – «Езжай, Илюша, езжай. Дожди пойдут, весь дом затопит. Крышу сегодня надо заново крыть».
Она увлекает мужичка во двор, ведет к дому. Мужичок снова закладывает руки в карманы куртки. Небо мелко крошит снежок. Зябко.
В доме, куда две старухи входят первыми, через дыру в крыше хорошо видно небо со всеми отсутствующими на нем облаками. Снежная крошка садится на деревянные столбы, подпирающие возле дыры потолок. Обои – серые с кремовыми завитушками – свисают со стен лохмотьями. А в детской на розовой стене медведи дарят цветы цыплятам. Сто двадцатая мина влетела через крышу, перетряхнула весь дом, раскрошила мебель, вытрясла дух из стен, и уложила труды своих печальных трудов грудами на пол. Повергла ниц голубого плюшевого зайца, и теперь он лежит словно мертвый на сером щебне. Свой ребристый хвост мина оставила на подоконнике.
Мужичок, вынув руку из кармана, поднимает зайца и долго, ласково смотрит ему в лицо. «Что, страшно?» - как будто хочет спросить зайца он, но ничего не сказав, усаживает того на подоконник, и тот остается сидеть – ошарашенный, с носом перепачканным в цементной пыли, с раскинутыми руками – рядом с минным хвостом.
- А ты где была, теть Нин? – спрашивает мужичок.
- Да я к зубному ездила, - улыбнувшись, она прикрывает по привычке ровные вставные зубы. – Год не могла до него доехать. Протезы мне поставили. Я еще в дороге была, когда она сюда прилетела.
- А я, как услышала, сразу сюда побежала, - говорит другая старуха – высокая, с костистым лицом. Ее нос заклеен пластырем. – «Илюша, где мать?». «Нету ее». «Как нету?!». «Да у зубного она, зубы ставит».
Теть Нина через двор идет в соседний дом. Там с порога обдает теплым дыханием железная печка. Дверь в туалет распахнута, по стене проходит глубокий долгий раскол, закрытый цементом. Таких швов в доме много.
- Она вот отсюда залетела, - теть Нина показывает на дыру в туалетной двери, - вот так вот пролетела, - бесцветным пальцем мягко рисует возле унитазного бочка петлю, - и вот так вот вылетела, - теть Нина идет по коридору и заходит в зал. – И уляглась вот тут, - втыкает руки в буки. – Ляжит себе, довольная. Я захожу – «Ну, здравствуй, красотка», - теть Нина улыбается, показывая бледные вставные зубы. – Да кто-кто красотка! Мина! Сто двадцатая! Кто ж еще?! …А вчера эти приезжали… Как их? Забыла! - машет нетерпеливо рукой. – Ну эти… Обээсе. Зашли сюда и говорят – «Как тепло у вас тут! Как хорошо!». А я им – «Ну так и оставайтесь с нами, раз хорошо!».
Теть Нина усмехается. Она не жалуется и ничего не просит.
- Привыкли, - говорит мужичок. 
Он возвращается домой. За его сутулой спиной остаются разбитые дома, а в Веселом нет ни одного целого. И, конечно, тем, кто за леском, на село открывается хороший обзор – они видят его в подробностях, видят куда бьют и в кого попадают. Возможно, сейчас они видят и то, как мужичок неспешащей походкой продвигается к озеру.
- А вот тут Людка лежала, - показывает он на развалины дома. – Десять дней лежала. Собаки ее ели, - эти слова он произносит шепотом, наклонившись к моему уху, словно не желает, чтобы их слышали – камыши, снежная крошка, мерзлые листья под ногами. А главное – те, из-за леска. Но сейчас кажется, что в тишине, воцарившейся в Веселом накануне очередного дневного обстрела, той стороне слышно все, даже звук шагов, даже парное дыхание изо рта. – Потом приехали ее убирать. Говорят мне – «Пойдем, поможешь». А я – «Не!». Не пошел. Че там убирать-то? А до этого ее пацана убило – парню двадцать шесть лет. Голову оторвало – осталось немного шеи и затылка. И снова приехали те, кто трупы увозят, и говорят – «Что вы брешете? А вдруг это не ваш сын. Вдруг вы труп откуда-то принесли». Людка им паспорт показывает – «Как я могу труп принести? Это же мой сын». Мне говорят – «Возьмите, закопайте его в огороде». А я – «Да! А потом мне скажут – ты его убил и у себя закопал». А муж ее, Сашка, первый погиб. Он когда выпьет, идет-идет, и всегда вот так присядет, - вынув руки из кармана, мужичок, распялив пальцы, приседает. – Посидит-посидит – ноги-то не держат, и дальше пойдет. Вот мимо моего дома он шел и присел такой. А мы думали – ну сидит, пьяный. Че-то долго сидел, подошли, а он пах вот так вот придерживает, а там у него все разорвано. А потом Людка ховаться перестала. А че ей ховаться – ни семьи, ни дитя? Ни семьи, никого, - повторяет он и сейчас его путь лежит уже вдоль озера, окаймленного ощетинившимися переломанными камышами. – Вот и не ради кого ей было ховаться.
Небо мутнеет, утрачивая последние солнечные лучи, и одновременно с этим большое парное бельмо наползает на водную гладь. С той стороны редеет лесок, и оттуда же исходит уплотняющееся чувство опасности. Бить обычно начинают после обеда.
- Так все попрятались, когда оттуда пошло, - взмах руки в сторону леска, - а она осталась сидеть возле печки. Осколок через окно вошел и перебил ее – Людку… Ой! Слышите?! – он останавливается. Слышно, как лают собаки и надрывается по соседству петух. – Хе-хех! – усмехается довольно. – Только ведь недавно у меня у одного был петух. А теперь то тут, то там петухи петь начинают.
На берегу, сломав ряды камыша, кто-то положил огромный матрас у самой кромки. Тот, кто на него присядет, не увидит ни леска справа, ни разрушенных домов слева. Он просто будет смотреть на другой круглый берег, закрытый камышами, и на то, как в воде кружат льдинки.
- А мы тогда повезли Сашку в двадцать первую больницу, - продолжает мужичок. – А! Вчера в нее снова попали! Возле детской поликлиники и возле морга взорвалось. Только ее починят, и – бам-м-м! – он приседает, растопыривая руки. – Только починят, и – бам-м-м! – еще раз и с удовольствием он воспроизводит звук прилетающего снаряда, в точности передав его звон, долготу и децибелы.
- Поэтому я и сказал, - негромко отзывается ополченец, стоящий на дороге, - если кто-то из бойцов хоть кого-то возьмет в плен, до конца войны будет окопы копать. Расстрелял на месте, прикопал в яме и дальше пошел.
Из глухого двора несутся первые октавы петушиного крика. Захлебываясь, птица как будто хочет вытолкнуть из горла всю жизнь этого невеселого села, которая предстает перед взором. И кажется, когда петух замолчит, заклятие уйдет, Веселое освободиться из западни, в которой не существует времени, но существует жизнь – вон прошли две молодые женщины по дороге, а вдалеке бредут, свесив головы, мужики. Сюда приедут спасатели, и расскажут людям – мир большой и красивый, он не ограничивается их персональной зоной бедствия, отключившей инстинкт самосохранения. Из зоны можно уйти, оставить дома, и не латать их после каждого попадания. Переждать время в городе, а потом снова сюда вернуться – живыми. Однако петух умолкает, а все остается по-прежнему. Война тут идет уже два года, и люди привыкли к тому, что за ними никто не приходит. К тому, что их принесли в жертву не существующему в Веселом времени.
- Веселым наше село назвали потому, что у нас тут всегда свадьбы веселые гуляли, - рассказывает мужичок. – Вон видите здание? То, на котором крыши нет. Так это – наша столовая, вот где свадьбы шумели. Ка-ак кабана зарежут! Да ка-ак на рыбалку пойдут! А знаете, сколько в этом году я тут грибов набрал в килограммах? Да синеножек этих и шампиньонов? Ну, нет, в посадки я не за ними не ходил. Там – мины.
Мужичок минует двоих часовых на пути от озера к дому. Здесь и в окопах ополченцы остаются на долгие месяцы. Как и местные жители, попав в западню искореженного пространства, они теряют чувство реальности и воспринимают мир сузившимся, свернувшимся в комок Веселого. Впрочем, по словам командиров, с бойцами съездившими в увольнительную в центр города, по возвращении приходится проводить серьезную воспитательную работу. Вернувшись из города, живущего так, словно в пространстве не существует ни Веселого, ни Октябрьского, ни Ясиноватой, ни Горловки, ни Спартака, ни самой войны, бойцы задают своим командирам вопрос – «А что я делаю в окопах?» и «За что и за кого мы воюем?».
- Будете в наших краях, заходите, - мужичок машет рукой на прощание. – Не обещаете? Вам страшно? Ну я же вижу, что вам страшно! Хе-хех, - довольно притопывает он. – А нам уже не страшно!
Невеселое Веселое со своим озером и расползающимся из него во все стороны туманом быстро удаляется. Дорога от него к Донецку – недолгая, но проходит через заброшенные трассы, по которым ветер гоняет тонкие железные перекрытия, принесенные сюда взрывом. Препятствиями встают нагромождения из арматуры. На некоторых участках дороги расстояние до украинских позиций – всего с сотню метров. Тогда машина набирает скорость, становясь быстро ускользающей мишенью.
Всего полчаса, и открывается Донецк – сначала мрачными окраинами. Плотнеет поток машин на дорогах. Чаще попадаются прохожие. И, наконец, машина въезжает в ту часть города, которая будет жить полной жизнью до темноты, пока ровно в семь на закроются магазины и аптеки.
Сегодня жители еще много говорят о Трампе. Он вошел в город лучом надежды, возродив ненадолго веру в то, что скоро Республики все же станут частью России, и каждый житель получит свой российский паспорт. Здесь посмеиваются над Киевом, поддержавшим на выборах в президенты Америки Клинтон, и не сомневаются в том, что Дональд Трамп не станет возражать, когда его российский коллега все же объявит о том, что Республики – теперь Россия. И все, что причитается России сейчас, будет причитаться и жителям Республик по праву.
Еще светло. Студенты возвращаются с занятий. Поют птицы, остающиеся с жителями зимовать тут – на этой непризнанной всем миром территории. Их голоса отчетливыми нитями тянутся в вакууме, откуда ушел прежний дух, но, возможно, совсем скоро придет новый.
На следующий день местные газеты сообщают – маньяк пойман. Им оказался молодой безработный. Но достоверно неизвестно: тот ли это маньяк, и маньяк ли тот. Впрочем, в чем бы там ни хотел уверить жизнь оставивший надпись на стене, в Донецке сама жизнь, яснее, чем где либо уверяет: она – не место для дискуссий.

Комментарии:

Вы должны Войти или Зарегистрироваться чтобы оставлять комментарии...